Category: происшествия

Category was added automatically. Read all entries about "происшествия".

печать

ссылка на ссылку

Ilya Ovchinnikov (ФБ) поместил старый текст Alexander Gelman-а, который тот опубликовал в ФБ в январе 2013 года, а написан он был за пятнадцать лет до того. Текст отличается от других, которые я читал на эту тему. Тема Холокоста как-то затривиалилась, совместными усилиями всех сторон, и из трагедии превратилась в символ, в то, что надо помнить, но надоело уже, ну помню, помню, нафиг раз в год говорить одни и те же слова? Ну и без спекуляций тоже не обходится - нет такой трагедии, чтоб на ней не спекулировали. Ну то есть нет такой крупной трагедии. (Когда один человек тихо или жутко умирает, это личная трагедия для немногих оставшихся, там не поспекулируешь.)
Так вот, мне кажется, это детривиализующий текст.

=============

Я решил сегодня, когда отмечают трагедию Холокоста, познакомить вас с моими воспоминаниями о еврейском гетто, где я находился с 1941-1944 годы. Этот текст был опубликован пятнадцать лет назад в российско-израильском альманахе "Диалог".
ДЕТСТВО И СМЕРТЬ
Я не ученый и не изучал специально эту тему – детство и смерть. Но много думал об этом. У меня было множество вопросов к самому себе, и я до сих пор не на все эти вопросы ответил. Но все же кое в чем я, надеюсь, разобрался.
До войны я видел только одну смерть, одного мертвого человека. Потом за одну зиму я увидел десятки, сотни мертвых людей, в том числе мою маму, моего брата, мою бабушку, мою тетю, ее мужа и их сына, моего дядю и его жену и их сына… Смерть не просто присутствовала в моем детстве – смерть гуляла по моему детству как полная хозяйка и делала с моей душой всё, что ей было угодно, я даже толком не знаю и никогда не узнаю, что она с ней сделала.
Когда человек рождается, он до какого-то времени, первые годы, не знает ничего о смерти, смерти для него просто нет. Но наступает день первой встречи со смертью, когда ребенок видит первого в своей жизни мертвого человека. Я, например, первого мертвого человека увидел в неполных семь лет, осенью 1940 года. Умер наш сосед, пожилой мужчина, всем известный и уважаемый всеми железнодорожный кассир. Он был русский человек, но свободно изъяснялся и на молдавском, и на еврейском, то есть на всех языках обитателей Дондюшан. Так называлась и называется до сих пор небольшая станция на севере Бессарабии, откуда я родом. А Бессарабия – это та часть Румынии, которая в том же сороковом году, но только на три месяца раньше, чем умер наш сосед, была присоединена к СССР в соответствии с секретным соглашением, подписанным Риббентропом и Молотовым. В Дондюшанах в ту пору уже стоял полк Красной Армии, чей оркестр, между прочим, играл на похоронах.
Это были незабываемые похороны. День выдался солнечный, яркий. Покойник лежал в большом просторном гробу посередине двора. Проводить его в последний путь пришло все местечко, все нации. Я со страхом смотрел на мертвое лицо человека, которого еще три дня назад видел живым и веселым. В моих ушах еще звучал его голос, а мои глаза видели плотно сомкнутые уста, навсегда закрытый рот.
Я тогда еще не умел выражать свои сложные чувства словами, но, вспоминая сейчас тот день, я бы так сформулировал впечатление от первой встречи со смертью: я ощутил, я почувствовал, что ни между чем на свете нет такой глубокой, такой резкой разницы, такой пропасти, как между живым и мертвым человеком. Я почувствовал тогда эту страшную разницу – и ужаснулся. Разве мог я тогда предположить, что через год, даже меньше, мои глаза научатся смотреть на мертвые лица почти так же спокойно, как на живые?
Смена власти в Дондюшанах произошла ночью: легли спать с русскими – проснулись с немцами. Да еще с румынами, потому что одновременно вернулась и прежняя румынская власть. Комендантов было два, но последнее слово по всем вопросам было, конечно, за немцем. Поэтому, когда немецкий комендант приказал собрать всех евреев, румынский комендант тут же приказ исполнил. Когда все были собраны, – а надо сказать, ни один еврей не спрятался, не удрал, – нас выстроили в колонну по четыре человека, посчитали, дали одну подводу для старых и больных, на которую удалось посадить и нашу бабу Цюпу, едва державшуюся на ногах, и повели, погнали неизвестно куда. В пути выяснилось, что ведут нас в еврейское гетто куда-то на Украину.
Я не знаю, сколько дней или, может быть, недель длилось это скорбное путешествие. Помню, однако, что были не только остановки на ночь, но и привалы на три-четыре дня и больше. После войны я никогда не пытался получить какую-либо дополнительную информацию об этом “путешествии”, никогда не уточнял маршрут, по которому нас вели, или другие детали. Даже отца, пока он был жив, не расспрашивал. Я не хочу об этом времени знать больше, чем я знаю, меня не интересуют новые подробности, с меня достаточно тех, которые сами собой запечатлелись в моей памяти.
Мы шли, шли, останавливались, и снова нас поднимали и гнали дальше, пока мы не оказались в городе Бершадь Винницкой области. Помню, что уже начались заморозки: первые ночи мы провели на ледяном полу в каком-то загаженном помещении с высокими потолками – возможно, это была бывшая синагога. Начиналась самая холодная, самая мерзкая, самая жуткая зима моей жизни – зима 1941/42 года, зима, после которой из четырнадцати человек нашей родни в живых осталось двое. Включая меня.
Начались другие похороны, другая смерть. Первым умер Вэлвалэ, Володя. Он родился перед самым началом войны, мама кормила его грудью. На третьем или четвертом переходе у нее кончилось молоко, мальчик умер. Он умер в пути, мама донесла его мертвое тельце до очередного привала, который пришелся еще на правый (румынский) берег Днестра. Помню, отец не мог найти лопату, потом нашел лопату без ручки, начал копать, и в это время кто-то прибежал и сообщил, что только что скончалась женщина, мать наших знакомых. Было решено похоронить их вместе. Могилу выкопали неглубокую, недалеко от берега, сначала опустили женщину – в чем была, а сверху ей на грудь положили завернутого в какую-то тряпку моего братишку. И засыпали. И пошли дальше. А через несколько дней на очередном привале, в городе, который назывался, если не ошибаюсь, Ямполь, уже на Украине, мы оставили лежать на земле умирающую, но еще живую бабушку Цюпу. Она лежала неподвижно, беззвучно. С открытыми глазами. Ни остаться с ней, ни нести ее на руках (подводы уже не было) не разрешали. Охранники предложили два варианта: оставить лежать или пристрелить. Мама вытерла платочком грязь с морщинистого лица бабушки Цюпы, поцеловала ее, и мы ушли…
В Бершади гетто занимало половину города. Наша семья и еще две семьи из Буковины попали в какой-то полуподвал, располагались мы частью на цементном полу, частью на наскоро сколоченных нарах. По мере вымирания одних другие, пока живые, перебирались с пола на нары. Об отоплении даже речи не было, согревались собственным дыханием да соприкосновениями завернутых в тряпье, немытых, голодных, завшивевших тел. А морозы в ту первую зиму войны были такие, что даже толстые кирпичные стены промерзали насквозь.
Одной из первых в этом полуподвале умерла моя мама. Ей было тогда ровно в два раза меньше, чем мне сейчас, – тридцать один год. Я лежал на нарах рядом с ее мертвым телом, плечом к плечу, целую неделю. Я спал рядом, я что-то ел рядом с трупом матери. Пять дней. Или четыре дня. Или шесть дней. Как она лежала рядом со мной живая, так она продолжала лежать мертвая. Первую ночь она была еще теплая, я ее трогал. Потом она стала холодной, я перестал ее трогать. Пока не приехали и не убрали, но уже не только ее, а еще нескольких человек, успевших умереть за эту неделю в нашем полуподвале. Они убирали трупы иногда раз в неделю, иногда два раза в неделю – это зависело не от количества трупов, а неизвестно от чего.
Никого из моих близких не убили – они сами поумирали. От голода, от холода, от жуткой обстановки, от душевной боли, от безнадежности. От всего вместе.
К весне во многих помещениях стало просторно...
А со мной было всё в порядке. Я все эти годы там, в гетто, непрерывно во что-то играл, особенно много и усердно, с вдохновением играл в войну. Я все время жил в своем воображении, а не в этой жуткой реальности. Моя голова непрерывно рождала воображаемые события, ситуации, я участвовал в крупных сражениях, причем в качестве очень большого начальника, генерала всех генералов. Даже эта жуть не могла погасить, уничтожить мое кипучее воображение. Я до сих пор не знаю, о чем это свидетельствует, – о чем-то хорошем или о чем-то ужасном. Я боюсь об этом думать – похоже, я был не совсем нормальным, и эта непрерывная игра, непрерывное состояние возбужденного воображения и были, вероятно, моим сумасшествием. Я сошел с ума в восемь лет.
Наш полуподвал находился посередине – между рекой и шоссе. “Штаб фронта” я оборудовал в виде землянки возле реки, а в разведку отправлялся к шоссе: там всегда что-то двигалось военное – автоколонны с немецкими или румынскими солдатами, артиллерия, танки. Сначала все шло на восток, потом – на запад. Это были настоящие немецкие части, но под моим личным командованием. Я включал в свои игры реальные военные силы, которые двигались по шоссе, я их поворачивал в нужную мне сторону, они безоговорочно выполняли любые мои команды. В моей войне могло быть все что угодно: например, украинские партизаны могли биться под началом немецких офицеров против румынских жандармов. Я бывал по очереди то немецким, то русским, то румынским генералом, а когда по шоссе прошла итальянская часть, тут же сделался итальянским генералом. Про реальную войну я мало что знал и знать не хотел – меня интересовала и увлекала лишь моя воображаемая война. Жизнь довоенная и жизнь в гетто были настолько две разные, две чужие, чуждые друг другу жизни, что они не могли обе поместиться в моей душе. Поэтому, попав в гетто, я свою довоенную жизнь как-то враз забыл, она выпала из моей памяти – и, казалось, навсегда. Мне ни разу даже не снилась довоенная жизнь. Единственное, что из той жизни перешло в эту, – игра, дух игры. Я увлеченно, непрерывно играл. Оказалось, что для этого совсем не обязательно бегать, прыгать и орать, как это бывало в Дондюшанах. Я научился играть молчком, про себя.
Я испытываю сложные чувства, вспоминая сегодня мои игры в Бершади. Хотя понимаю, что именно они меня спасли. И если я сегодня более или менее нормальный человек, во всяком случае не совсем, не полностью, не до конца сумасшедший, то это только благодаря тому, что тогда, в гетто, я непрерывно, как заведенный, как безумец, играл, играл – все три года непрерывно играл, и потом играл еще долго после возвращения, после войны…
Психика человека очень пластична, податлива, и поэтому человек может приспособиться к любой ситуации и превратиться во что угодно, в кого угодно. Страшно подумать, во что может превратиться человек, причем запросто. Нужны особые меры предосторожности, учитывая эту кошмарную эластичность психики.
Возвращался я из гетто не как-нибудь, а на боевом советском танке. Этот танк одним из первых ворвался в Бершадь. Вдруг он остановился, свалилась гусеница. Толпа изможденных людей мгновенно обступила машину. Из башни высунулся моложавый небритый танкист, заулыбался. “Ну что, жиды, живы?” – громко, простодушно спросил он и спрыгнул вниз посмотреть, что случилось. На него не обиделись – его тискали, обнимали, жали руки, а он смеялся. Часа два он провозился с ремонтом, я помогал. Он взял меня с собой.
Мы двигались вместе с фронтом. Я не помню, какой это был фронт, кажется, 2-й Украинский, которым, если не ошибаюсь, командовал маршал Конев. А маршалом Коневым командовал я… Когда мы переехали Днестр, танкист, поискав на карте Дондюшаны, огорченно покрутил головой – оказалось, они лежали в стороне от его боевого маршрута. “Не получается довезти тебя до места”, – сказал он, и я уже собрался спуститься на землю, как он вдруг махнул отчаянно рукой, нырнул вниз и, сделав на бешеной скорости крюк километров на тридцать, высадил меня на окраине родного местечка.
Я вернулся в Дондюшаны вооруженный до зубов. Я привез два пистолета – русский и немецкий, кинжальный нож, штук двадцать пулеметных патронов, две ручные гранаты. Я не узнал мою милую родину, с трудом нашел наш дом, который теперь показался мне крошечным, игрушечным. Меня окликнула соседская девочка Клава Руссу – она была так рада, а я ни разу ее за эти годы не вспомнил, забыл, что она есть на свете.
Мне было одиннадцать лет, я не умел ни читать, ни писать. Взрослые, которые развязали ту войну, взрослые, которые сегодня развязывают бесчисленные так называемые малые войны, никогда не думают о детях. У них у самих имеются какие-то пусть абсурдные, идиотские, но цели. По крайней мере им кажется, что они понимают, во имя чего они посылают людей убивать или сами убивают. Они помнят какое-то прошлое, им мерещится какое-то будущее.
Но у детей во время войн все это отсутствует. Детям даже казаться ничего не может. Я, например, совершенно не понимал, кто с кем и зачем воюет. Я не имел понятия о том, что такое фашизм, социализм, кто прав или не прав – Сталин или Гитлер. Я даже не могу толком сейчас вспомнить, знал ли я эти имена. По-видимому, знал, но это не имело для меня никакого значения. Я совершенно отчетливо помню, что, находясь в гетто, я никакой другой жизни, кроме той, что там была, не знал, не помнил и не ждал. Я был уверен, что так будет всегда, вечно. Не надо забывать, что по сравнению с довоенной жизнью, во всяком случае моей дондюшанской довоенной жизнью, война была необыкновенно зрелищной, интересной, многоплановой: шли танки, машины, шли войска – сначала туда, потом обратно. Все вокруг шумело, гудело, грохотало. Достать гранату или пистолет не составляло никакого труда.
Мы были детьми – нам нужно было что-то интересное, опасное, чтоб дух захватывало. Если разобраться, война для детей – это всё равно что война для умалишенных. Они точно так же ничего не понимают: льется кровь, а они усмехаются, рушатся дома, гибнут величайшие ценности, а они в восторге – здорово как! Я еще не понимал, что такое смерть, а уже видел десятки, сотни мертвых тел, фактически я три года жил в морге. Я скажу страшную вещь: если вы, взрослые, решите начать войну, поубивайте сначала всех детей. Потому что дети, которые останутся живыми после войны, будут сумасшедшими, они будут уродами. Потому что невозможно остаться, сохраниться нормальным человеком, если в то время, когда ты еще не понимал, что такое смерть, Библию, Тору в руках не держал, ты ел, чесался, сморкался рядом с телом мертвой матери, а чтобы выйти пописать за домом, должен был переступить через несколько трупов людей, которых ты день назад или час назад еще знал живыми.
В нормальных, мирных условиях дети осознают неизбежность смерти постепенно, медленно, в течение ряда лет. Инстинктивно они стремятся пройти этот важнейший, опаснейший рубеж, это испытание как можно более осторожно. Душа ребенка осторожно, трепетно нащупывает путь достойного смирения со своей смертной судьбой.
Как писатель, проживший всю жизнь в СССР, я хорошо знаю, что такое политическая цензура, с которой по мере сил боролся многие годы. Но существует и другая цензура – биологическая, когда сам организм – мускулы, мозг, нейроны, сама кровь препятствуют тому, чтобы человек узнал всю правду о себе. С этой цензурой надо бороться очень осторожно. Возможно, поэтому я и остерегаюсь разобраться до конца во всем, что произошло со мной тогда, в гетто. Я боюсь отмены биологической цензуры. Не исключено, что она скрывает от нас то, что непереносимо, что может убить.
Альманах «Диалог»
Выпуск 2 (1997/98 – 5758)
печать

Девятое и десятое декабря

Трудно представить себе сейчас, глядя в окно или ходя по вполне себе прекрасному медонскому лесу, что мы два месяца прожили в том пейзаже. Здесь - даже в солнечный день - зима означает, что лес мёртвый. Ну, спящий. Ждёт весны. Там - всё совсем живое, и даже редкая пасмурность не серая, ну или иначе серая.


20201209_164824


20201210_164438


20201210_164451

Collapse )
печать

(no subject)

Когда я прочёл, что Трамп желает ускорить казни приговорённых к смерти, чтобы успеть, пока он у власти, я просто пожелал зла Трампу - не в первый раз, так что это не интересно.
Но когда я прочёл, что семья убитого 21 год не могла найти покоя и ждала, пока, наконец, не "свершится правосудие" - "Todd Bagley's family said it had been "very difficult" to wait 21 years for the sentence imposed "on those who cruelly participated in the destruction of our children, to be finally completed".
"The lives of family and friends were shattered and we all have grieved for 21 years waiting for justice to finally be served," the statement said.
"Thank you to all who were involved in this process of getting justice for Todd and Stacie." -
когда я прочёл это, я перестал понимать, где Америка, а где Чечня.
Кровная месть. Двадцать один год ждать смерти пусть виновного, пусть плохого, но двадцать один год ждать смерти человека, и успокоиться, наконец, когда она настала.

Brandon Bernard executed in Trump's final days - BBC News

ЗЫ В фейсбучных комментах есть один такой: "на месте родителей я бы ждала хоть всю жизнь. и убила бы сама - своими или не своими руками - всех пятерых, если б знала, что не буду за это наказана."

Это пишет интеллигентнейшая женщина, снабжающая нас очень интересными выдержками из дневников и писем - она перелопачивает сайт "Прожито", в котором совершенно невозможно самому копаться, если нет бездны времени, и, возможно, и другие сайты и материалы; и вот пишет это, т.е. она, если я правильно понимаю, за смертную казнь. Я по умолчанию считал, что такие есть только в других социальных кругах. Среди моих личных знакомых таких нет, как мне кажется. Но в отношении сети я теперь не уверен.

печать

(no subject)

Очень интересные графики. К сожалению, только по середину апреля. Интересно в них то, что они восстанавливают картину смертности от ковида вне зависимости от того, как в разных странах её считают (замечают ли "самостоятельную" смерть, когда не было диагноза, относят или не относят туда смерть тех, у кого сопутствующие заболевания, от которых тоже можно умереть и пр.).
России, к сожалению, нет. А было бы очень интересно: мне кажется, что смерти, приписываемые ковиду, сильно преуменьшаются российской статистикой, но она не может изменить цифры общей смертности. А это тут бы сразу и вылезло. Вообще настоящая российская статистика была бы очень интересна. Хотелось бы знать, правда ли процент смертности гораздо меньше, чем почти везде (это тоже может быть, корреляция с этническим составом и группами крови, прививка BCG, мало ли, всё это неизвестно), или это просто туфта.
Вот то, что серенькое под красненьким, но над штриховой линией, это смерти, которые считаются не ковидными, однако которых почему-то вдруг стало больше именно сейчас.
Тут, конечно, надо учесть ещё и то, что в карантин кто-то, кому следовало бы по совершенно другим причинам, не обратился к врачу, но вряд ли их столько.

https://www.economist.com/graphic-detail/2020/04/16/tracking-covid-19-excess-deaths-across-countries?utm_campaign=coronavirus-special-edition&utm_medium=newsletter&utm_source=salesforce-marketing-cloud&utm_term=2020-05-09&utm_content=cover_text_url_2

печать

перепост с комментарием

По-моему, это очаровательно. Немцов ведь не Навальный, врагом не считался, высочайшее сожаление о гибели Немцова имело место, в чём дело-то? А в том, что на воре шапка горит.

печать

лытдыбр

Сегодня я отдал последнее занятие в этом году. Правда, лежат контрольные на проверку, но не очень много. Поверить трудно. Теперь надо завтра купить ёлку (я последние годы за ней езжу в ёлочный питомник по дороге к Дампьеру, её там прямо спиливают, когда выберешь среди растущих, и запихивают в трубу, чтобы обернуть пластиковой сеткой), съездить ещё дальше на улиточью ферму, а потом гуляй не хочу. (Конечно, когда ёлка будет установлена), Первое занятие в новом году - только 7 января.

Тишина на белом свете, тишина! 
Вот иду и размышляю не спеша: 
То ли стать мне президентом США, 
То ли взять, да и окончить ВПШ?

Тут, кстати, годовщина смерти Галича была 15 числа. Интересно, какой процент "образованных русских" он сейчас интересует? Правда, интересно.

Я тогда ещё в Ленинграде жил, известно о смерти стало сразу, из "голосов", быстро съехались, пили, пели. "Ну не тризною, так хоть чем-то, хоть всухую, да помяните". Сколько вещей он видел зорко, которых другие не видели. "Но лежат, притаившись, гипсовые". "Бояться автору нечего - он умер лет сто назад".

Да и Гретой он тоже разок поработал: "и рубают финики лопари, а в Сахаре снега невпроворот", (Вот писала б Грета такие тексты, я б её любил).

С чего это с ёлки я перешёл на Галича? Не знаю. Пусть.

печать

перепост из ФБ

И к "Возвращению имен".
Есть такой большой русский поэт - Иван Елагин. С непростой судьбой. Сын репрессированного, в войну через немцев бежавший к американцам.

А у него - вот это стихотворение. Не самое красивое, может быть, даже не самое важное из того, что он написал. Но - до жути. И - про нас, не про тех, кого убили.

АМНИСТИЯ

Ещё жив человек,
Расстрелявший отца моего
Летом в Киеве, в тридцать восьмом.

Вероятно, на пенсию вышел.
Живёт на покое
И дело привычное бросил.

Ну, а если он умер —
Наверное, жив человек,
Что пред самым расстрелом
Толстой
Проволокою
Закручивал
Руки
Отцу моему
За спиной.

Верно, тоже на пенсию вышел.

А если он умер,
То, наверное, жив человек,
Что пытал на допросах отца.

Этот, верно, на очень хорошую пенсию вышел.

Может быть, конвоир ещё жив,
Что отца выводил на расстрел.

Если б я захотел,
Я на родину мог бы вернуться.

Я слышал,
Что все эти люди
Простили меня.

печать

Грибы!

Я уж думал, не будет грибов. А они вот они. Сквозь жуткую засуху, стоило полить нескольким дождикам, и вот. Белые - крепкие, красивые, толстенькие. Подберёзовики-черноголовики, жалко красивую ногу выбрасывать, но незачем она нам. Зонтики, они же колпаки - высокие, красивые, главный французский гриб наравне с белым, но мы раньше не брали - боялись. А тут в субботу вечером Катя Америк на наших глазах пожарила и накормила, жуть как вкусно и на другие грибы непохоже. Будем брать. Маслята -в промышленном количестве, набрали, еле снесли на обратном пути, отдали большую часть менее удачливым. Хотя маслята на вкус, если правильно их использовать, ничем не хуже белых. Просто белые - это охота, это красота, это достижение. А маслята - коси косой. И один рыжик, авось - предвестник других.
И в лесу Рамбуйе, и в лесу Фонтенбло.

Но главная часть грибного пейзажа несъедобна. Мухоморы роскошной красоты. Не как на картинке, а куда лучше. Авось, у Ленки выйдет фотография.

Редкость - ездили в лес оба выходных. Обычно один из них приходится сильно работать, а тут соблазнили. И вот надо сказать, после чисто грибной прогулки по мягкому пейзажу леса Рамбуйе, вроде и не тренировка совсем, - в воскресенье по горкам Фонтенбло просто взлетаешь. Хорошо б и дальше так, но не выйдет, боюсь.

печать

Портников

Я хорошо относился к журналисту Портникову. Умный аналитик, интеллигентен, ну и пр.

Я к нему лично - как к человеку - и сейчас, вероятно, хорошо отношусь. Ну, так же хорошо, как к любому фанатику идеи: среди них были прекрасные люди, только не надо им в руки давать пистолет.

Вот интервью.



Сначала всё ничего. Оно длинное. А потом - потом оказывается, что жертвы - реально погибшие люди - погибли не зря, если это помогает Делу; плевать, что, возможно, часть их на это Дело не подписывалась. Что вообще не подписавшиеся - балласт (это его слово), и чем больше их (тех, кто не погиб), не вписавшись в проект, уедет,  тем лучше. Что ему с детства хотелось поучаствовать в революционных преобразованиях - конкретно, в борьбе Израиля с врагами и в его строительстве - но не удалось; а вот сейчас появилась такая возможность в отношении Украины, и как это прекрасно! Может, правда, не получиться - это он, кстати, сознаёт (в отличие от кучи других: умный же человек!) - но зато какой кайф сама движуха!

Я очень боюсь таких людей.

При этом я - как и он - вовсе не считаю, что любая революция зло. Только я - в отличие от него - считаю, что ни один человек не обязан подписываться ни под каким проектом, и что тот, кто жертвует жизнью (в смысле жизнь/смерть, или даже жизнью в смысле житья дома или в изгнании) этого неподписавшегося человека ради проекта, берёт на душу очень большой груз. Конечно, если захватчик или обнаглевшая власть сама убивает, баланс сдвигается, именно поэтому часть революций необходима. Но если речь идёт только об идее...

Я понимаю, конечно, что если бы таких людей не было раньше, не было бы, скажем, объединённой Италии, которая нам всем так мила, пока не выбирает Муссолини или Сальвини. Да и Наполеон много в конечном счёте сделал хорошего. В конечном счёте. За счёт убитых и невписавшихся. И французская Революция хорошо, что была - потому что у меня нет личного сожаления о погибших, они были давно, а Франция (лет за сто пятьдесят) сильно улучшилась так, как не смогла бы, не будь этой революции. Но вот сейчас это личное сожаление у меня есть. Я не могу сказать "хорошо бы оно было и у Портникова", это невыполнимое желание, он игрок. Но хорошо бы ему кто-нибудь сразу отвечал, не менее убедительно, чем сам Портников. Этого нет, и это очень опасно, мне кажется.

печать

Нотр-Дам, два восприятия

Два человека примерно одинакового возраста отреагировали песней на пожар Нотр-Дам. Городницкий и Долина.

Городницкий:
Знак тревоги нам Господом дан,
Предвещание злых потрясений:
Над Парижем горит Нотр-Дам,
Отражаясь в разбуженной Сене.
Превращается в серую пыль,
То, что прежде стояло веками:
Обгоревший обрушился шпиль,
Раскалённый обуглился камень.
Грош-цена нашим тщетным трудам,
В бытии ненадёжном убогом.
Над Парижем горит Нотр-Дам,
Подожжённый невидимым Богом.
Уберечь не сумели его,
От огня и крутящейся сажи,
Ни писатель суровый Гюго,
Ни пожарные чуткие стражи.
О любви позабудьте, мадам, —
Стёкла окон мерцают пожаром.
Над Парижем горит Нотр-Дам,
Угрожая бедой горожанам.
Возвращает к иным временам,
Заставляя задуматься — где я,
Погибающий в пламени храм,
Что когда-то горел в Иудее.
Разрушенье суля городам,
Вызывая испуганный ропот,
Над Парижем горит Нотр-Дам —
Поминальной свечой для Европы.

Долина:
Посмотри как они поют в слезах,
Мои парижане....
Так бесстыдно запели у всех на глазах,
Так к себе прижали
Этот старый , почти что детский роман,
Чтобы был поближе...
И дымит собор, будто бы вулкан,
Там, в моем Париже.

Посмотри -как эти студенты поют,
Весь наш левый берег.
Хотя эти то вечно на все плюют,
Ни во что не верят.
Посмотри как люди стоят, ревут.
Пожалей нас Боже.
И поют, и помощь к себе зовут,
И пожарных тоже.

А теперь я к Москве обращу глаза
Через хлопья дыма.
Просыпайся ,пожалуйста . Так нельзя.
Просыпайся, Дима.
Извини ,что пафосно, сам дурак,
Сам забыл о вкусе...
Но смотри - как молится весь наш барак.
Господи Иисусе.

Это общее дело- песня над лбом,
Когда в двери станут ломиться .
Просыпайся же ты,не лежи столбом.
Хватит людям молиться.
Ты нам сильный , целостный необходим .
Ждём тебя на ужин....
И стоим, и плачем . Давай, Нотр- Дим,
Ты нам очень нужен.

Я в принципе люблю Городницкого. Но мне очень неприятен - я бы сказал враждебен - этот его текст.

Долинское ощущение - здешнее. Французское. Никакая катастрофа не окончательна, Всё возродится. Мы ему поможем возродиться.

Ощущение Городницкого - одна из тех вещей, которые я очень не люблю в России. Оно, к сожалению, распространено. Апокалипсизм. Всё пропало, сгорело, будет плохо. Просто потому, что всегда будет плохо. Оно плохо понятно, глядя отсюда, но я ж его знаю с детства. Зачем что-то делать? Всё равно будет плохо. Уничтожат, разворуют, загадят. Посадят, убьют. .Безличное предложение, "они".

Было два периода, когда это было не вполне так, когда надежда была сильна. Шестидесятые и девяностые. Над шестидесятыми сейчас смеются, девяностые вошли в народное сознание как ужас-ужас.

Есть такое понятие теперь, самоисполняющееся пророчество. Там, где таких пророков много, их пророчества исполняются.

Какое счастье, что Франция их мало рождает, а может, и вовсе не рождает. А если рождает, то их не слышано.